Осенью
(...)Филипп  сплавал  туда-сюда,  перевез  самых  нетерпеливых, дальше пошло
легче, без нервов. И Филипп наладился было опять думать про американцев,  но тут  подъехала  свадьба...  Такая  --  нынешняя:  на  легковых, с лентами, с
шарами. В деревне теперь тоже завели такую  моду.  Подъехали  три  машины...
Свадьба  выгрузилась  на  берегу,  шумная,  чуть хмельная... весьма и весьма
показушная, хвастливая. Хоть и мода -- на машинах-то, с  лентами-то,  --  но еще редко, еще не все могли достать машины.
Филипп  с  интересом  смотрел  на  свадьбу.  Людей  этих  он не знал -- нездешние, в гости куда-то едут. Очень  выламывался  один  дядя  в  шляпе...
Похоже,  что  это  он добыл машины. Ему все хотелось, чтоб получился размах, удаль. Заставил баяниста  играть  на  пароме,  первый  пустился  в  пляс  -- покрикивал,  дробил ногами, смотрел орлом. Только на него-то и смотреть было неловко, стыдно. Стыдно было  жениху  с  невестой  --  они  трезвее  других, совестливее. Уж он кобенился-кобенился, этот дядя в шляпе, никого не заразил своим  деланным весельем, устал... Паром переплыл, машины съехали, и свадьба укатила дальше.
А Филипп стал думать про  свою  жизнь.  Вот  как  у  него  случилось
  в молодости  с  женитьбой.  Была  в  их  селе девка Марья Ермилова, красавица, круглоликая, румяная,  приветливая...  Загляденье.  О  такой  невесте  можно только мечтать на полатях. Филипп очень любил ее, и Марья тоже его любила -- дело  шло  к  свадьбе, Но связался Филипп с комсомольцами... И опять же: сам комсомольцем не был, но кричал и ниспровергал все наравне с ними.  Нравилось Филиппу,  что  комсомольцы  восстали  против стариков  сельских,  против их засилья. Было такое дело: поднялся весь молодой  сознательный  народ  против церковных  браков. Неслыханное творилось... Старики ничего сделать не могут, злятся, хватаются за бичи --  хоть  бичами,  да  исправить молокососов,  но только  хуже толкают их к упорству. Веселое было время. Филипп, конечно, тут как тут: тоже против веньчанья, А Марья -- нет, не против: у
  Марьи  мать  с отцом  крепкие,  да  и  сама она окончательно выпряглась из передовых рядов: хочет венчаться. Филипп очутился в тяжелом положении.  Он  уговаривал  Марью всячески  (он  говорить  был  мастер, за это, наверно, и любила его Марья -- искусство, редкое на селе), убеждал, сокрушал темноту деревенскую, читал  ей статьи
  разные,  фельетоны, зубоскалил с болью в сердце... Марья ни в какую: венчаться, и все. Теперь, оглядываясь на свою жизнь, Филипп знал, что  тогда он  непоправимо сглупил. Расстались они с Марьей, Филипп не изменился потом, никогда не жалел и теперь не жалеет, что  посильно,  как  мог  участвовал  в переустройстве  жизни,  а  Марью  жалел.  Всю  жизнь сердце кровью плакало и болело. Не было дня, чтобы он не вспомнил Марью. Попервости было так  тяжко, что  хотел руки на себя наложить. И с годами боль не ушла. Уже была семья -- по правилам гражданского брака -- детишки были... А болело и болело по Марье сердце. Жена его, Фекла Кузовникова, когда  обнаружила  у  Филиппа  эту  его постоянную  печаль,  возненавидела Филиппа.  И эта глубокая тихая ненависть тоже стала жить в ней постоянно. Филипп не ненавидел Феклу, нет... Но вот на войне, например, когда  говорили:  "Вы  защищаете  ваших  матерей,  жен...", Филипп  вместо Феклы видел мысленно Марью. И если бы случилось погибнуть, то и погиб бы он с мыслью о Марье. Боль не ушла с годами, но, конечно, не  жгла так,  как  жгла  первые женатые годы. Между прочим, он тогда и говорить стал меньше. Активничал по-прежнему,  говорил,  потому  что  надо  было  убеждать людей,   но   все   как   будто  вылезал  из  своей  большой  горькой  думы.
Задумается-задумается, потом спохватится -- и опять вразумлять людей,  опять раскрывать им глаза на новое, небывалое. А Марья тогда... Марью тогда увезли из  села.  Зазнал  ее какой-то  (не  какой-то, Филипп потом с ним много раз встречался) богатый парень  из  Краюшкина,  приехали,  сосватали  и  увезли.
Конечно,  венчались.  Филипп  спустя  год  спросил  у Павла, мужа Марьи: "Не совестно было?  В  церкву-то  поперся..."  На  что  Павел
  сделал  вид,  что удивился,   потом   сказал:   "А  чего  мне  совестно-то  должно  быть?"  -- "Старикам-то поддался". -- "Я не поддался, -- сказал Павел, -- я  сам  хотел венчаться".  --  "Вот  я  и спрашиваю, -- растерялся Филипп, -- не совестно?
Старикам уж простительно, а  вы-то?..  Мы  же  так  никогда  из темноты  не вылезем".  На  это Павел заматерился. Сказал: "Пошли вы!.." И не стал больше разговаривать. Но что заметил Филипп: при встречах с ним  Павел  смотрел  на него  с  какой-то  затаенной злостью, с болью даже, как если бы хотел что-то понять и никак понять не мог. Дошел слух, что живут они  с  Марьей  неважно, что   Марья  тоскует,  Филиппу  этого  только  не  хватало:  запил  даже  от нахлынувшей новой боли, но потом пить бросил и жил так -- носил постоянно  в себе эту боль-змею, и кусала она его и кусала, но притерпелся.
Такие-то  невеселые  мысли  вызвала  к  жизни эта свадьба на машинах. С этими мыслями Филипп еще поплавал туда-сюда,  подумал,  что  надо,  пожалуй, выпить  в  обед  стакан  водки  -- ветер пронизывал до костей и душа чего-то заскулила. Заныла, прямо затревожилась.(...)
Подплывая к чужому берегу (у Филиппа был свой  берег,  где  его  родное село,  и чужой), он увидел крытую машину и кучку людей около машины. Опытный глаз Филиппа сразу угадал, что это за машина и  кого  она  везет  в  кузове: покойника.  Люди  возят  покойников  одинаково:  у  парома всегда вылезут из кузова, от гроба, и так как-то стоят и смотрят на реку, и молчат, что  сразу все ясно.
"Кого   же   это?  --  подумал  Филипп,  вглядываясь  в  людей.  --  Из
какой-нибудь деревни, что вверх по реке, потому что не  слышно  было,  чтобы кто-то  поблизости  помер. Только почему же -- откуда-то везут? Не дома, что ли, помер, а домой хоронить везут?"
Когда паром подплыл ближе к берегу, Филипп узнал в одном из  стоящих  у машины  Павла,  Марьиного  мужа.  И  вдруг Филипп понял, кого везут... Марью везут. Вспомнил, что в начале  лета  Марья  ехала  к  дочери  в  город.  Они поговорили  с  Филиппом,  пока  плыли.  Марья сказала, что у дочери в городе родился  ребенок,  надо  помочь пока.  Поговорили   тогда   хорошо.   Марья рассказала, что живут они ничего, хорошо, дети (трое) все пристроились, сама она получает   пенсию.  Павел  тоже  получает  пенсию,  но  еще  работает, столярничает помаленьку на дому.  Скота  много  не  держат,  но  так-то  все есть...  Индюшек  наладилась  держать.  Дом  вот  перебрали  в прошлом году: сыновья приезжали, помогли. Филипп тоже рассказал, что тоже все хорошо пока, пенсию тоже получает, здоровьишком пока не жалуется, хотя  к  погоде  голова побаливает.  А Марья сказала, что у нее сердце чего-то, мается сердцем. То ничего-ничего, а то как сожмет, сдавит... Ночью бывает: как заломит-заломит, хоть плачь. И вот, видно, конец Марье... Филипп как узнал Павла,  так  ахнул про себя. В жар кинуло, паром  стукнулся  о  шаткий  припоромок (причал). Вдели цепи с парома в кольца  припоромка,  заклячили  ломиками...  Крытая  машина  пробовала   уже передними колесами бревна припоромка, бревна хлябали, трещали, скрипели...
Филипп  как  завороженный  стоял  у  своего  весла,  смотрел на машину.
Господи, господи, Марью везут, Марью...(...)
Никогда в своей жизни он не подумал: что, если Марья умрет? Ни разу  так  не подумал.  Вот уж к чему не готов был, к ее смерти. Когда крытая машина стала съезжать  с  парома,  Филипп  ощутил
  нестерпимую  боль  в  груди.  Охватило беспокойство:  что-то  он  должен  сделать! Ведь увезут сейчас. Совсем. Ведь нельзя же так: проводил глазами, и все. Как  же  быть?  И  беспокойство  все больше овладевало им, а он не трогался с места, и от этого становилось вовсе не по себе.
"Да  проститься  же  надо  было!..  --  понял  он,  когда крытая машина
взбиралась  уже  на  взвоз.  --  Хоть  проститься-то!..  Хоть  посмотреть-то последний  раз.  Гроб-то  еще  не  заколочен,  посмотреть-то  можно  же!"  И почудилось Филиппу, что эти люди, которые провезли мимо него Марью, что  они не должны так сделать -- провезти, и все. Ведь если чье это горе, так больше всего  --  его  горе,  В гробу-то Марья. Куда же они ее?.. И опрокинулось на Филиппа все не изжитое жизнью, не истребленное временем, незабытое,  дорогое до  боли...  Вся  жизнь  долгая  стояла  перед лицом -- самое главное, самое нужное, чем  он  жив  был...  Он  не  замечал,  что  плачет.  Смотрел  вслед чудовищной  машине,  где гроб... Машина поднялась на взвоз и уехала в улицу, скрылась. Вот теперь жизнь пойдет как-то иначе: он привык, что на земле есть Марья. Трудно бывало, тяжко -- он вспоминал Марью и не знал  сиротства.  Как же теперь-то будет? Господи, пустота какая, боль какая!(...)
Так хотелось посмотреть Марью, так это нужно было, важно. Нельзя  же,  чтобы она  так  и  уехала, ведь и у него тоже жизнь прошла, и тоже никого не будет теперь... Машина остановилась.
Филипп зашел сзади... Взялся за борт руками и полез  по  железной  этой короткой лесенке, которая внизу кузова.
--  Павел... -- сказал он просительно и сам не узнал своего голоса: так просительно он не собирался говорить. -- Дай я попрощаюсь с  ней...  Открой, хоть гляну.
Павел  вдруг резко встал и шагнул к нему... Филипп успел близко увидеть его лицо... Изменившееся лицо, глаза, в которых давеча стояла грусть, теперь они вдруг сделались злые...
-- Иди отсюда! -- негромко, жестоко сказал Павел. И толкнул  Филиппа  в грудь.
Филипп  не  ждал этого, чуть не упал, удержался, вцепившись в кузов. -- Иди!.. -- закричал Павел, И еще толкнул, и еще -- да сильно  толкал.  Филипп изо  всех  сил держался за кузов, смотрел на Павла, не узнавал его. И ничего не понимал.
-- Э, э, чего вы?  --  всполошились  в  кузове.  Молодой  мужчина,  сын
наверно, взял Павла за плечи и повлек в кузов. -- Что ты? Что с тобой?
--  Пусть  уходит!  --  совсем  зло  говорил  Павел. -- Пусть он уходит
отсюда!.. Я те посмотрю, Приполз... гадина какая. Уходи! Уходи!..  --  Павел затопал ногой. Он как будто взбесился с горя.
Филипп  слез  с кузова. Теперь-то он понимал, что с Павлом. Он тоже зло смотрел снизу на  него.  И  говорил,  сам  не  сознавая,  что  говорит,  но, оказывается, слова эти жили в нем готовые:
-- Что, горько?.. Захапал чужое-то, а горько. Радовался тогда?..
--  Ты  зато много порадовался! -- сказал из кузова Павел. -- А то я не знаю, как ты радовался!..
-- Вот как на чужом-то  несчастье  свою  жизнь  строить,  --  продолжал Филипп,  не  слушая,  что  ему  говорят из кузова. Важно было успеть сказать свое, очень важно, -- Думал, будешь жить припеваючи? Не-ет, так  не  бывает.
Вот я теперь вижу, как тебе все это досталось...
--  Много  ли ты-то припевал? Ты-то... Сам-то... Самого-то чего в такую дугу согнуло? Если хорошо-то жил -- чего же согнулся? От хорошей жизни?
-- Радовался тогда? Вот -- нарадовался... Побирушка. Ты же побирушка!
-- Да что вы?! -- рассердился  молодой  мужчина.  --  С  ума,  что  ли, сошли!.. Нашли время.
Машина поехала.
Павел еще успел крикнуть из кузова:
--  Я  побирушка!..  А  ты скулил всю жизнь, как пес, за воротами! Не я побирушка-то, а ты!
Филипп медленно пошел назад.
"Марья, -- думал он, -- эх, Марья, Марья... Вот как  ты  жизнь-то  всем перекосила. Полаялись вот -- два дурака... Обои мы с тобой побирушки, Павел, не трепыхайся. Если ты не побирушка, то чего же злишься? Чего бы злиться-то?
Отломил  смолоду  кусок  счастья -- живи да радуйся. А ты радости-то тоже не знал. Не любила она тебя, вот у тебя горе-то и полезло горлом теперь. Нечего было и хватать тогда. А то приехал -- раз, два -- увезли!.. Обрадовались".
Горько было Филиппу... Но теперь к горькой горечи этой приметалась  еще досада на Марью.
"Тоже хороша: нет подождать -- заусилась в Краюшкино! Прямо уж нетерпеж какой-то. Тоже толку-то было... И чего вот теперь?.."
--  Теперь  уж  чего...  --  сказал себе Филипп окончательно. -- Теперь
ничего. Надо как-нибудь дожить... Да тоже собираться следом.  Ничего  теперь не воротишь.