Произведения
 
 
 
 
"Иду на грозу"
Тулин отметил у Крылова модные туфли, интересную бледность,  совершенно несвойственную его примитивной  курносой  физиономии.  Крылов  нашел,  что Тулин похож на преуспевающего футболиста из класса "Б". Неужели сотрудники
могут принимать всерьез такого руководителя - стилягу и тунеядца?
Он очнулся, засиял, глаза его прояснились, он был  растроган  тем,  что Тулин специально заехал проведать его, он  не  ожидал  такого  внимания  к себе. Со студенческих лет он поклонялся  Тулину,  хотел  быть  таким,  как Тулин, - веселым, общительным, талантливым. Куда б  Тулин  ни  шел,  ветер всегда дул ему в спину, такси светили зелеными огнями,  девушки  улыбались ему, а мужчины завидовали.  Но
  Крылов  не  завидовал  -  он  любовался  и
гордился им и сейчас, восхищаясь, слушал рассказ Тулина о новых работах  и о том, зачем Тулин приехал в Москву.
Разумеется, Крылов читал в апрельском номере его статью. Шик! Последние исследования Тулина открывают черт те  знает  какие  возможности.  Правда, строгих доказательств еще не хватает, и Крылов заикнулся было об этом,  но Тулин высмеял его:
- Академический сухарь. Разве в этом суть?
И несколькими фразами разбил все его опасения.  Замысел  был,  конечно, грандиозен, и Крылову казалось, что сам он давно уже  думал  о  том  же  и также.
- А я, пожалуй, побоялся бы выступить вот так, - простодушно  признался он, и глаза его погрустнели. - Страшно представить! Но постой,  полеты  в грозу - ведь это опасно?
- А ты как думал! - Тулин рассмеялся. - Но я изобрел средство  избежать опасности: не бояться ее.
- Ты уверен, что тебе разрешат?
Тулин выразительно присвистнул:
- Добьюсь! Другого-то выхода у меня нет.
Он было нахмурился, но тут же подмигнул Крылову:
- Образуется. Ну, как дела?
Хорошо, что Тулин напомнил, и вообще  ему  просто  повезло  с  приездом Тулина. Тулин посоветует, как быть насчет  предложения  Голицына,  взвесит все "за" и "против", и все станет ясно.
- Значит, заведовать этим саркофагом? - сказал Тулин.
Он  разочарованно  оглядел  Крылова:  "Доволен,  сияет,   выбрался   на поверхность! Еще немного - и его  сделают  благоразумным  и  благополучным деятелем в стиле этого заведения, где ничто не меняется".
- Старик все так же воюет за каждую цифирь и думает, что двигает науку?
- Ты зря, - сказал Крылов. - Он все же прогрессивное начало.
- Это по нынешним-то временам? Разве что он тебя выдвинул, но  это  еще не прогресс. Его идеи на уровне... он за отмену крепостного права, вот  он где находится, болтается где-то между Аристотелем и Ломоносовым.  -  Тулин был в курсе всех публикаций лаборатории. Кроме некоторых работ Бочкарева и Песецкого, все остальное -  схоластика,  ковыряние  в  мелочах.  -  Бродят
сонные кастраты и подсчитывают... - Он не стеснялся в выражениях.
Они шли по лаборатории, и Тулин высмеивал их порядки,  и  продукцию,  и глубокомысленный  вид  всех  этих  ихтиозавров.  Когда  Крылов  попробовал возражать, Тулин вздохнул:
- Вот мы уже и становимся противниками!
Агатов работал у своего аппарата.
- Все капаете, - приветствовал его Тулин. -  Помнишь,  Сережа,  мы еще студентами капали на этом же приборе. Господи, сколько уже диссертаций тут накапано!  -  Не  переставая  говорить,  он  легонько  отстранил  Агатова, наклонился  к  объективу,  повертел регулировочный  винт.  -  Пластины-то выгоднее  поставить  круглые.   Легче   скомпенсировать.   А   еще   лучше эллиптические, тогда наверняка можно присобачить регистратор.
Он и понятия не имел, что мимоходом выдал Агатову идею, над которой тот бился больше месяца.
Агатов любезно улыбался.
-  Не  благодарите,  не  стоит,  -  сказал  Тулин.  -  Авось   еще   на
десятитысячную уточните! - И бесцеремонно расхохотался и  уже оказался  в другом месте, он даже не шел, он словно вертел  перед  собою  лабораторию, как крутят детский диафильм. В дверях Крылов обернулся и увидел нацеленные им в спину глаза Агатова. Хорошо, что Тулин не видал их.
На лестнице рабочие перетаскивали ящики с  приборами.  Один  из  ящиков стоял в проходе. Тулин перепрыгнул без разбега, легко, Крылов подумал, что если бы Тулин был начальником лаборатории, то все равно бы он прыгал через ящики, носил стиляжный пиджак, бегал бы с Зиночкой и ребятами загорать  на вышку, и всем бы  это  казалось  нормальным,  и  лаборатория  бы  работала весело, по-новому.
Потоптавшись, он сдвинул ящик, догнал Тулина.
- Как же мне быть, Олежка? - спросил он.
Тулин помахал папкой.
- Не управлюсь, переночую у тебя. - Тулин смотрел на Крылова. - Ах  ты, бедолага... Значит, хотят тебя сделать  свежей  струей.  Молодые  силы.  К руководству приходит ученый, еще сам способный работать.  Невиданно...  Не злись. Для меня это... Ты - и вдруг начальник!
И Крылов тоже невесело ухмыльнулся.
- А впрочем, - сказал  Тулин,  -  чем  ты  хуже  других?  Кому-то  надо руководить,  лучше  ты,  чем  какой-нибудь  бурбон.  Попробуй  рвануть  по лестнице славы, может, понравится. -  Подмигнул,  и  все
  стало  озорно  и просто. Подумаешь, страсти!
Тулин погрозил пальцем.
- Учти - человек, который не хочет быть начальством, против начальства. Откуда-то вынырнул Ричард.
- Так вы, оказывается, Тулин! Вот здорово.  Я  читал  вас  и  полностью согласен. Вы уже уходите? А с Агатовым у вас здорово  получилось.  Капает, капает... - Он засмеялся от удовольствия. - Слезы, а не работа!
Крылов нахмурился.
- Что ты знаешь... Так нельзя.
- Ничего подобного.  Так  ему  и  надо.  Принципиально!  -  закипятился Ричард. - Без пощады! Железно!
- Ага, у меня тут не только  противники,  -  сказал  Тулин.  -  Ричард, двигайте к нам. Будете бороться с настоящей грозой, а не с Агатовым.
Стоя в вестибюле, они смотрели  сквозь  распахнутые  двери,  как  Тулин пересекал сквер, полный солнца и яростного гомона воробьев.
- Да-а!.. - протянул Ричард, и  в  этом  возгласе  Крылов  почувствовал восторг и грусть, обращенную к тому,  что  осталось  здесь,  в  институте, поблекшем и скучном после ухода Тулина.
- Хорошо, если б ему удалось добиться... - сказал Крылов.
Ричард пожал плечами, хмыкнул, показывая, как глупо сомневаться в  том, что Тулину может что-либо не удаться.(…)
Вдруг он сообразил, что в институт он заезжал  недаром.  Все  время  он чувствовал, подозревал, что  Голицына  не  миновать.  Стоило  предупредить Крылова, и тот помог бы. Вместо этого он гусарил,  выламывался,  издевался над их порядками.
А что, если сейчас позвонить Крылову? Поздно. Да  и  все  равно  он  не сделает этого. Кого угодно просить, только  не  Серегу.  Самолюбие?  Пусть самолюбие, гордость, глупая гордость. Он не мог признаться, что  нуждается в его помощи. Ни за что! Это не суеверие, но все же это значило бы, что их роли переменились.(…)
Он увидел привычные комнаты лаборатории глазами Тулина.  Действительно, зрелище унылое. А что, если попробовать? И он представил себя  начальником лаборатории.
Стены податливо раздвинулись.  Он  поднял  потолки,  снес  перегородки, сменил освещение, убрал надоевшую рухлядь. В светлых залах стало просторно и безлюдно. Остались наиболее  способные  сотрудники.  Конечно,  увольнять непросто: начнется морока - на каком основании, местком и всякие комиссии.
Найти  способных  ребят  трудно,  но  еще  труднее  избавиться  от  слабых работников. Но ведь стоит того. А чего ему бояться? Что он теряет? И вовсе это не саркофаг. Тут можно так развернуться - будь здоров! Общими усилиями с разных сторон взяться за механизм грозы,  составить  единый  план  работ вместе
с  институтом  высоких  напряжений  и  с  лабораториями   активных воздействий, с академическими  институтами.  Распределить  силы.  Придется быть в курсе каждой работы, начальнику надо уметь вникать с ходу, находить ошибки, раздавать идеи, предвидеть трудности. Важно найти свой  стиль. Не обязательно быть таким, как  Тулин.  Каждому  свое.  Ему  больше  подойдет неторопливая вескость, ни одного лишнего слова, но  уж  если  сказано,  то намертво. При этом оставаться веселым и доступным. Мужественное  и  доброе лицо типа Хемингуэя или Фиделя Кастро. И потом, как все крупные ученые, не стесняться говорить: "Не знаю".(…)
В последние годы Голицын все  болезненнее  ощущал  робость  собственной мысли. Дело тут было не в старости. Перемены, происходившие в стране после Двадцатого съезда, коснулись и института: можно было  расширить  тематику, привлечь новые силы, свободно обсуждать смежные работы. А Голицын все  еще
не мог распрямиться. Странно, что теперь, когда ничего ему не  мешало,  он начал ощущать  в  себе  какую-то  скованность.  Молодежь,  вроде  Крылова, Песецкого, Ричарда, не могла понять этого чувства: им  неведомы  были  его страхи,  никто  из  них  не  работал  в  те  времена,  когда   приходилось помалкивать, когда часто невозможно было сказать то,  что  думаешь,  когда исход научных дискуссий был предрешен неким указанием, когда он,  Голицын, боялся отвечать на письма своих зарубежных коллег, когда  могли  усмотреть идеализм в какой-нибудь формуле. Сейчас Крылову все это кажется смешным, а Голицын испытывал все это на своей шкуре.  Такое  не  проходит  бесследно.
Страх въелся в него, пропитал его  мозг.  Появилась  какая-то  опасливость перед обобщениями, неожиданными  ассоциациями.  Такие,  как  Крылов,  были свободны от всего этого. Они  размышляли  -  широко,  без  оглядки,  и  он завидовал им, нет, не их молодости, а  тому,  что  нынешнее  время  пришло слишком поздно для него.(…)
Крылов расспрашивал Дюра о его последних работах.  Дюра  вдруг  вскинул руки, потряс над головой:
- Все бессмыслица. Как вы не  видите!  Мир  сломался.  В  любую  минуту нажмут кнопку - и за несколько минут все кончится. Вся наша  наука  вместе со всеми академиями  и  колледжами.  Земной  шар  будет  протерт  дочиста.
Леопарды, детские сады, кар тинные галереи, миссионеры...
- Шут с ними, с миссионерами... - сказал Крылов. - Охота вам...
- ...симпозиумы, и мы вместе с нашими  внуками  и  правнуками,  все мы станем нейтронами и электронами и будем носиться по законам Гейзенберга, и сам  Гейзенберг  будет  тоже  носиться  по  своим  законам.  -  Глаза  его загорелись угрюмым весельем, он протянул  руку,
  как  бы  касаясь  пальце кнопки. - Мир полон сумасшедших, подберется какой-нибудь сумасшедший  -  и мудрецы политики, которые строят прогнозы, - в пыль! Церковь святой Мадлен
- в пыль!.. Вся история человечества кончается на этой  кнопке,  последняя точка истории.
- Неужели вы всерьез думаете, что эту кнопку нельзя уничтожить?
- Поздно. Она существует. Попробуйте уничтожить  закон  Ома,  уравнение Максвелла. Они уже  открыты.  До  них  додумались,  и  сколько  бы  их  ни уничтожали, они появятся.
- В том-то и дело, что ваша кнопка не закон! - воскликнул Крылов.
- О, она больше закона! Она бог! Современная религия. Все мы ходим под кнопкой. Молиться ей надо. В соборах вместо распятия - кнопку.  Нет  бога, кроме кнопки. Что вы противопоставите ей? Перед  кнопкой  все  глупо  -  и ложь, и подвиг, и мужество, и даже цинизм.  Как  вы  все  можете  спокойно жить? Я смотрю и не понимаю -  вы  что,  слепые?  глухие?  Неужели  вы  не видите, что все сломалось? Вы думаете, это я из-за сына? Нет,  сын  -  это
моя личная трагедия. Рано или поздно каждый уходит, но есть будущее,  есть ради чего работать, страдать. Так было всегда. И вдруг кончилось. Впервые.
Будущее украдено...
Вся эта сбивчивая, лихорадочная речь начала  раздражать  Крылова.  Дюра нравился ему, он был отличный ученый, и  было  больно  видеть,
  как  страх разъедает этот острый ум. Наворачивать ужасы можно какие угодно. В  начале века пугали энтропией, тепловой смертью.  Всегда  находились  устрашители,
кликуши. Особенно религия любила рисовать кошмары, конец мира.
- Но бога нет, - подхватил Дюра. -  Мы  уничтожили  свою  веру.  А  что взамен?! Ничего. В чем нравственная опора? Так хоть была вера в бессмертие души...
- С вашей кнопкой богу не справиться, - сказал Крылов. -  Лучше  верить в: человека. Главное - это жизнь,  а  не  угроза  жизни.  -  Они  говорили по-английски, и Крылов подбирал;  слова  с  некоторым  трудом.  Ему  очень хотелось, чтобы Дюра его понял.  -  Трагедия  в  том,  что  наука  открыла атомную энергию слишком рано, когда мир еще не освободился от капитализма.
История общества не поспевает  за  историей  науки.  Наверное,  лет
  через двести наши страхи покажутся смешными.
- Вы думаете, будет кому смеяться?
- Да, да! - с  силой  сказал  Крылов.  -  Отрицать  всегда  легче,  чем
утверждать. Дорогой Дюра, я не был на войне. Я представляю себе, что  даже когда дело плохо и ты окружен, все равно надо драться до последней минуты.
А ведь мы с вами не окружены, у нас сил больше, нас больше...
Крылов расспрашивал Дюра о его последних работах.  Дюра  вдруг  вскинул руки, потряс над головой:
- Все бессмыслица. Как вы не  видите!  Мир  сломался.  В  любую  минуту нажмут кнопку - и за несколько минут все кончится. Вся наша  наука  вместе со всеми академиями  и  колледжами.  Земной  шар  будет  протерт  дочиста.
Леопарды, детские сады, кар тинные галереи, миссионеры...
- Шут с ними, с миссионерами... - сказал Крылов. - Охота вам...
- ...симпозиумы, и мы вместе с нашими  внуками  и  правнуками,  все мы станем нейтронами и электронами и будем носиться по законам Гейзенберга, и сам  Гейзенберг  будет  тоже  носиться  по  своим  законам.  -  Глаза  его загорелись угрюмым весельем, он протянул  руку,
  как  бы  касаясь  пальцем кнопки. - Мир полон сумасшедших, подберется какой-нибудь сумасшедший  -  и мудрецы политики, которые строят прогнозы, - в пыль! Церковь святой Мадлен - в пыль!.. Вся история человечества кончается на этой  кнопке,  последняя точка истории.
- Неужели вы всерьез думаете, что эту кнопку нельзя уничтожить?
- Поздно. Она существует. Попробуйте уничтожить  закон  Ома,  уравнение Максвелла. Они уже  открыты.  До  них  додумались,  и  сколько  бы  их  ни уничтожали, они появятся.
- В том-то и дело, что ваша кнопка не закон! - воскликнул Крылов.
- О, она больше закона! Она бог! Современная религия. Все мы ходим под кнопкой. Молиться ей надо. В соборах вместо распятия - кнопку.  Нет  бога, кроме кнопки. Что вы противопоставите ей? Перед  кнопкой  все  глупо  -  и ложь, и подвиг, и мужество, и даже цинизм.  Как  вы  все  можете  спокойно жить? Я смотрю и не понимаю -  вы  что,  слепые?  глухие?  Неужели  вы  не
видите, что все сломалось? Вы думаете, это я из-за сына? Нет,  сын  -  это моя личная трагедия. Рано или поздно каждый уходит, но есть будущее,  есть ради чего работать, страдать. Так было всегда. И вдруг кончилось. Впервые.
Будущее украдено...
Вся эта сбивчивая, лихорадочная речь начала  раздражать  Крылова.  Дюра нравился ему, он был отличный ученый, и  было  больно  видеть,
  как  страх разъедает этот острый ум. Наворачивать ужасы можно какие угодно. В  начале века пугали энтропией, тепловой смертью.  Всегда  находились  устрашители,
кликуши. Особенно религия любила рисовать кошмары, конец мира.
- Но бога нет, - подхватил Дюра. -  Мы  уничтожили  свою  веру.  А  что взамен?! Ничего. В чем нравственная опора? Так хоть была вера в бессмертие души...
- С вашей кнопкой богу не справиться, - сказал Крылов. -  Лучше  верить в: человека. Главное - это жизнь,  а  не  угроза  жизни.  -  Они  говорили по-английски, и Крылов подбирал;  слова  с  некоторым  трудом.  Ему  очень хотелось, чтобы Дюра его понял.  -  Трагедия  в  том,  что  наука  открыла атомную энергию слишком рано, когда мир еще не освободился от капитализма.
История общества не поспевает  за  историей  науки.  Наверное,  лет
  через двести наши страхи покажутся смешными.
- Вы думаете, будет кому смеяться?
- Да, да! - с  силой  сказал  Крылов.  -  Отрицать  всегда  легче,  чем
утверждать. Дорогой Дюра, я не был на войне. Я представляю себе, что  даже когда дело плохо и ты окружен, все равно надо драться до последней минуты.
А ведь мы с вами не окружены, у нас сил больше, нас больше...
 
"Картина"
Неожиданно что-то  словно  дернуло  Лосева.  Как  будто  он  на  что-то наткнулся. Но что это было - он не понял. Кругом него было пусто. Он пошел было дальше, однако, сделав несколько шагов, вернулся,  стал  озираться и вновь почувствовал смутный призыв. Исходило это от одной  картины,  чем-то она останавливала. Осторожно,  стараясь  не  утерять  это  чувство,  Лосев подошел к ней - перед ним был обыкновенный пейзаж с речкой, ивами и  домом
на берегу. Название картины, написанное на латунной дощечке - "У реки",  - ничего не говорило. Лосев попробовал получше рассмотреть подробности  дома и постройки. Но вблизи, когда он наклонился к картине, пространство берега со всеми деталями стало распадаться на отдельные пятна, которые  оказались выпуклыми мазками масляных красок со следами волосяной кисти.
Лосев попятился назад, и тогда, с какого-то отдаления,  пятна  слились, соединились в плотность  воды,  в  серебристо-повислую  зелень,  появились стены  дома,  облупленная  штукатурка...  Чем  дальше  он   отходил,   тем проступали подробнее - крыша, выложенная медными листами  с  ярко-зелеными окислами, труба,  флюгер...(…)
В  статье  приводились  примеры  ненужных,  непродуманных   перестроек, реконструкций,  губительных   для   городских   пейзажей.   В   результате нарушались,  исчезали  знаменитые  драгоценные   архитектурные   ансамбли, которые складывались столетиями. В числе других примеров довольно подробно автор разбирал угрозу,  которая  нависла  над  заповедным  уголком  центра старинного города Лыкова, где Жмуркину  заводь  отвели  под  строительство филиала   фирмы   вычислительных   машин.   Городские   организации   ныне спохватились и хлопочут,  предлагая  другое  место.  Но  они  не  в  силах переубедить некоторых товарищей. Вот тут упоминался Уваров, с  психологией в этом смысле типичной: не  признает  красоты,  без  тени  сомнения  готов пожертвовать ею во имя  сиюминутных  целей.  Деловой  азарт  мешает  таким руководителям понять, "как  дорог  бывает  традиционный  городской  центр, особенно теперь, когда нас  окружило  море  новостроек",  мимоходом  автор
ссылался на художников, они  точно  выделяют  поэтические  центры  города, источники романтики, как это сделал, например, Астахов и  том  же  Лыкове.
Далее шло о том, что у нас немало сделано за последние годы для сохранения памятников старины, надо научиться так  же  беречь  красоту  традиционного городского пейзажа, как делают, например, ленинградцы, сохраняя нетронутым Невский  проспект,
который,  кстати,   ценится   горожанами   как   место пребывания, для того, чтобы "пошататься", "поглазеть" - "...это необходимо горожанину, - по утверждению психологов, -  не  меньше,  чем  любые  формы отдыха".
В другое время Лосев вскрикивал бы - а  я  что  говорил!..  а  ты!..  -
торжествовал бы от того,  как  совпадало  прочитанное  с  его  собственным мнением, как подтверждались мысли Аркадия Матвеевича, все это исполнило бы гордостью, сейчас же соскальзывало стороной, он и себя  не  слышал,  и  не слушал,  как  Таня  рассказывала  свои  злоключения,  каким  образом   она уговорила мужа сестры, который давно собирал материал и  все  не
решался, приезжал в Лыков, смотрел картину, и наконец отказ Уварова подтолкнул его, то есть это она, Таня, всполошила их в Москве, но тут  начались,  конечно, трудности... Позднее ухищрениями памяти Лосев  попробует  восстановить  ее рассказ,  у  него  всплывет   что-то   про   завотделом   и   собственного корреспондента, которые поначалу хотели смягчить, про какую-то стенограмму выступления Уварова, - бессвязные клочья зацепившихся фраз.(…)
Теперь же он ощутил  скрытую  силу  картины,  каждый мазок, линия были вызваны чувством,  которое  Бадин  не  умел  определить.
Кислых... Лиза  Кислых...  Ему  вспомнилось,  что  фамилию  эту  упоминала Тучкова в  своем  рассказе  о  женщине,  которую  любил  художник.  Может, любовь?.. - спрашивал он себя.  Одна  природа  не  может  так  взволновать художника, думал он, и ему вспомнилось, как потрясла его когда-то  картина Эль Греко "Вид на Толедо", как он ходил на выставку, простаивал перед  ней не в состоянии  разобраться,  чем  достигнуто  чувство  тоски  и  тревоги.
Какая-то магия была в  этом  пейзаже.  Картина  мучила  его,  и  он  снова приходил, чтобы испытать смятение  и  отчаяние  от  вида  этого  яростного темно-синего неба, холмов, взбаламученного синего города.
В  прошлом  году  Бадин  был  в  Толедо,  смотрел  с  холма  на  сонный светло-желтый, разомлелый от жары город, с приплюснутыми домами,  собором.
Панорама раскинулась та же, что и на  картине,  в  точности.  Она  вызвала разочарование и скуку.
В  астаховском  пейзаже  художник  повторил   подробности   натуры, с дотошностью, ему несвойственной, - и флюгер, и  кнехты,  имелось  все,  но сдвинутое, надломанное, чуть незнакомое. Кроме  мастерства,  было  другое, чем-то еще затягивала картина,  Бадин  начал  ощущать  таинственное  живое тепло этого создания, живущего собственной жизнью живого существа.  За  то время, что он не видел ее,  картина  словно  поздоровела,  окрепла,  стала ярче. Не так, как бывает после реставрации, не краски посвежели, а  берег, дом, река - все открылось в своем значении. Бадин захотел представить себе
отношения Астахова с этой Лизой Кислых, что это  была  за  любовь.  Но  он слишком мало знал. Он подумал, как мало известны истории создания  великих полотен, редко мы знаем, что в жизни художника вызвало их появление.
В левой стороне картины, под ивой, в ее солнечной пятнистой  сени,  над водой показалось лицо. Он вгляделся:  в  глубине,  у  берега  он  различил купающегося мальчика. У  Бадина  была  чисто  профессиональная  зрительная память, он готов бы поклясться, что раньше _этого_ в картине не  было.  На всякий случай он подошел, проверяя поверхность полотна, нет ли там  свежих
мазков, мало ли... вновь отошел, выбирая наилучшее освещение, и  явственно увидел голову мальчика. Это был  маленький  мальчик,  он  плыл,  тело  его смутно светилось в коричневой текучей воде. Казалось, что он-то и придавал жизнь этому  безлюдному  пейзажу.  Мелкая  рябь  расходилась  от  него  по застылой утренней воде, подернутой туманом, он должен был вот-вот  выплыть из тени... Наверное, все же это игра  света,  уговаривал  себя  Бадин,  но понимал, что это не объяснение, потому что, как бы  ни  ложился  свет,  он продолжал видеть плывущего мальчика.(…)